Неточные совпадения
Под подушкой его лежало Евангелие. Он взял его машинально. Эта
книга принадлежала ей, была та самая, из которой она читала ему о воскресении Лазаря.
В начале каторги он думал, что она замучит его религией, будет заговаривать о Евангелии и навязывать ему
книги. Но, к величайшему его удивлению, она ни разу не заговаривала об этом, ни разу даже не предложила ему Евангелия. Он сам попросил его у ней незадолго до своей болезни, и она молча принесла ему
книгу. До сих пор он ее и не раскрывал.
Он походит, походит по комнате, потом ляжет и смотрит
в потолок; возьмет
книгу с этажерки, пробежит несколько строк глазами, зевнет и
начнет барабанить пальцами по столу.
Начал гаснуть я над писаньем бумаг
в канцелярии; гаснул потом, вычитывая
в книгах истины, с которыми не знал, что делать
в жизни, гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул и губил силы с Миной: платил ей больше половины своего дохода и воображал, что люблю ее; гаснул
в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, — на вечерах,
в приемные дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи жизнь и ум, переезжая из города на дачу, с дачи
в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму — положенными днями, лето — гуляньями и всю жизнь — ленивой и покойной дремотой, как другие…
Услышит о каком-нибудь замечательном произведении — у него явится позыв познакомиться с ним; он ищет, просит
книги, и если принесут скоро, он примется за нее, у него
начнет формироваться идея о предмете; еще шаг — и он овладел бы им, а посмотришь, он уже лежит, глядя апатически
в потолок, и
книга лежит подле него недочитанная, непонятая.
Буллу свою
начинает он жалобою на диавола, который куколь сеет во пшенице, и говорит: «Узнав, что посредством сказанного искусства многие
книги и сочинения,
в разных частях света, наипаче
в Кельне, Майнце, Триере, Магдебурге напечатанные, содержат
в себе разные заблуждения, учения пагубные, христианскому закону враждебные, и ныне еще
в некоторых местах печатаются, желая без отлагательства предварить сей ненавистной язве, всем и каждому сказанного искусства печатникам и к ним принадлежащим и всем, кто
в печатном деле обращается
в помянутых областях, под наказанием проклятия и денежныя пени, определяемой и взыскиваемой почтенными братиями нашими, Кельнским, Майнцким, Триерским и Магдебургским архиепископами или их наместниками
в областях, их,
в пользу апостольской камеры, апостольскою властию наистрожайше запрещаем, чтобы не дерзали
книг, сочинений или писаний печатать или отдавать
в печать без доклада вышесказанным архиепископам или наместникам и без их особливого и точного безденежно испрошенного дозволения; их же совесть обременяем, да прежде, нежели дадут таковое дозволение, назначенное к печатанию прилежно рассмотрят или чрез ученых и православных велят рассмотреть и да прилежно пекутся, чтобы не было печатано противного вере православной, безбожное и соблазн производящего».
— Я к вашим услугам, Николай Петрович; но куда нам до Либиха! Сперва надо азбуке выучиться и потом уже взяться за
книгу, а мы еще аза
в глаза [Аза
в глаза не видать — значит не знать самого
начала чего-либо; аз — первая буква славянской азбуки.] не видали.
Поговорить с нею о Безбедове Самгину не удавалось, хотя каждый раз он пытался
начать беседу о нем. Да и сам Безбедов стал невидим, исчезая куда-то с утра до поздней ночи. Как-то, гуляя, Самгин зашел к Марине
в магазин и застал ее у стола, пред ворохом счетов, с толстой торговой
книгой на коленях.
Она замолчала, взяв со стола
книгу, небрежно перелистывая ее и нахмурясь, как бы решая что-то. Самгин подождал ее речей и
начал рассказывать об Инокове, о двух последних встречах с ним, — рассказывал и думал: как отнесется она? Положив
книгу на колено себе, она выслушала молча, поглядывая
в окно, за плечо Самгина, а когда он кончил, сказала вполголоса...
И ушла, оставив его, как всегда,
в темноте,
в тишине. Нередко бывало так, что она внезапно уходила, как бы испуганная его словами, но на этот раз ее бегство было особенно обидно, она увлекла за собой, как тень свою, все, что он хотел сказать ей. Соскочив с постели, Клим открыл окно,
в комнату ворвался ветер, внес запах пыли,
начал сердито перелистывать страницы
книги на столе и помог Самгину возмутиться.
Стародум(распечатав и смотря на подпись). Граф Честан. А! (
Начиная читать, показывает вид, что глаза разобрать не могут.) Софьюшка! Очки мои на столе,
в книге.
Хозяин игрушечной лавки
начал в этот раз с того, что открыл счетную
книгу и показал ей, сколько за ними долга. Она содрогнулась, увидев внушительное трехзначное число. «Вот сколько вы забрали с декабря, — сказал торговец, — а вот посмотри, на сколько продано». И он уперся пальцем
в другую цифру, уже из двух знаков.
Грустилов сначала растерялся и, рассмотрев
книгу,
начал было объяснять, что она ничего не заключает
в себе ни против религии, ни против нравственности, ни даже против общественного спокойствия.
Вышел на средину храма отрок с большою
книгой, такою большою, что, показалось мне тогда, с трудом даже и нес ее, и возложил на налой, отверз и
начал читать, и вдруг я тогда
в первый раз нечто понял,
в первый раз
в жизни понял, что во храме Божием читают.
— Помни, юный, неустанно, — так прямо и безо всякого предисловия
начал отец Паисий, — что мирская наука, соединившись
в великую силу, разобрала,
в последний век особенно, все, что завещано
в книгах святых нам небесного, и после жестокого анализа у ученых мира сего не осталось изо всей прежней святыни решительно ничего.
— Послушай, Вера, я хотел у тебя кое-что спросить, —
начал он равнодушным голосом, — сегодня Леонтий упомянул, что ты читала
книги в моей библиотеке, а ты никогда ни слова мне о них не говорила. Правда это?
— Я всегда прежде посмотрю, — продолжала она смелее, — и если печальный конец
в книге — я не стану читать. Вон «Басурмана»
начала, да Верочка сказала, что жениха казнили, я и бросила.
Между тем вне класса
начнет рассказывать о какой-нибудь стране или об океане, о городе — откуда что берется у него! Ни
в книге этого нет, ни учитель не рассказывал, а он рисует картину, как будто был там, все видел сам.
— Вера Васильевна! — сказал он, глядя на нее
в смущении. — Борис Павлович, —
начал он, продолжая глядеть на нее, — ты знаешь, кто еще читал твои
книги и помогал мне разбирать их!..
И Райский развлекался от мысли о Вере, с утра его манили
в разные стороны летучие мысли, свежесть утра, встречи
в домашнем гнезде, новые лица, поле, газета, новая
книга или глава из собственного романа. Вечером только
начинает все прожитое днем сжиматься
в один узел, и у кого сознательно, и у кого бессознательно, подводится итог «злобе дня».
С этими словами он преспокойно ушел
в кабинет, вынул из кармана большой кусок ветчины, ломоть черного хлеба, —
в сумме это составляло фунта четыре, уселся, съел все, стараясь хорошо пережевывать, выпил полграфина воды, потом подошел к полкам с
книгами и
начал пересматривать, что выбрать для чтения: «известно…», «несамобытно…», «несамобытно…», «несамобытно…», «несамобытно…» это «несамобытно» относилось к таким
книгам, как Маколей, Гизо, Тьер, Ранке, Гервинус.
В учении Оригена идеям отрицательного богословия принадлежит свое определенное место, причем нельзя не видеть близости его
в этом отношении к Плотину.
В книге первой сочинения «О
началах», содержащей общее учение о Боге, резко утверждается Его трансцендентность и непостижимость. «Опровергши, по возможности, всякую мысль о телесности Бога, мы утверждаем, сообразно с истиной, что Бог непостижим (mcompehensibilis) и неоценим (inaestimabilis).
Мир
в своем женственном «
начале», ώρχή, BERESHIT (берешит [Берешит (bereschith) — букв.: «
в начале» — название первой
книги Торы
в еврейской Библии (по первому ее стиху),
книга Бытия.]), уже зарожден ранее того, как сотворен, но из этого семени Божьего, путем раскрытия
в нем заложенного, создан мир из ничего.
В этом смысле можно ее определить и как
начало звериное (по обычному словоупотреблению
в пророческих
книгах): впрочем, «звериное» здесь не значит зверское, нечеловеческое, а только плотское, «душевное», относительное.
Ее называют эн («не есть»), потому что мы не знаем и никто не может знать, что было
в этом
начале, так как это не может быть достигнуто ни мудростью (хокма, вторая сефира [Сефиры (или сефироты) — согласно
книге Зогар, десять творящих атрибутов бога, посредством которых он открывается и познается.]), ни разумом (бина, третья сефира)» (Зогар, de Pauly, III, 288 b).
Эта мысль утверждается и
в откровениях
книги «Притчей Соломоновых», где Премудрость Божия говорит о себе: «Господь имел меня
началом пути Своего, прежде созданий Своих, искони…
Правда того времени так, как она тогда понималась, без искусственной перспективы, которую дает даль, без охлаждения временем, без исправленного освещения лучами, проходящими через ряды других событий, сохранилась
в записной
книге того времени. Я собирался писать журнал,
начинал много раз и никогда не продолжал.
В день моего рождения
в Новгороде Natalie подарила мне белую
книгу,
в которой я иногда писал, что было на сердце или
в голове.
Влияние Грановского на университет и на все молодое поколение было огромно и пережило его; длинную светлую полосу оставил он по себе. Я с особенным умилением смотрю на
книги, посвященные его памяти бывшими его студентами, на горячие, восторженные строки об нем
в их предисловиях,
в журнальных статьях, на это юношески прекрасное желание новый труд свой примкнуть к дружеской тени, коснуться,
начиная речь, до его гроба, считать от него свою умственную генеалогию.
В апокалиптической литературе,
начиная с
книги Эноха, меня очень отталкивала мстительная эсхатология, резкое разделение людей на добрых и злых и жестокая расправа над злыми и неверными.
Мистические
книги в собственном смысле я
начал читать позже и находил
в них много родственного себе.
В конце XIX и
начале XX века считали огромным достижением
в познании человека,
в понимании писателей и разгадки написанных ими
книг, когда открыли, что человек может скрывать себя
в своей мысли и писать обратное тому, что он
в действительности есть.
В самом
начале 18 года я написал
книгу «Философия неравенства», которую не люблю, считаю во многом несправедливой и которая не выражает по-настоящему моей мысли.
За это время я
начал писать, написал свою первую статью и первую
книгу «Субъективизм и индивидуализм
в общественной философии».
Я подошел к столу и тоже взял
книгу; но, прежде чем
начал читать ее, мне пришло
в голову, что как-то смешно, что мы, не видавшись целый день, ничего не говорим друг другу.
— Уверяю вас, генерал, что совсем не нахожу странным, что
в двенадцатом году вы были
в Москве и… конечно, вы можете сообщить… так же как и все бывшие. Один из наших автобиографов
начинает свою
книгу именно тем, что
в двенадцатом году его, грудного ребенка,
в Москве, кормили хлебом французские солдаты.
— Нет, не все, — немножко смутясь, ответила Дуня. — По вашим словам, я каждую
книгу по многу раз перечитывала и до тех пор читала одну и ту же, пока не казалось мне, что я немножко
начинаю понимать. А все-таки не знаю, правильно ли понимаю. Опять же
в иных книжках есть иностранные слова, а я ведь неученая, не знаю, что они значат.
В купленном коробе нашлось довольно мистических
книг, выходивших у нас
в екатерининское время и особенно
в начале нынешнего столетия.
Тогда только я через посредство одного помощника присяжного поверенного обратился к знаменитому адвокату С-му, возил ему вещественное доказательство, то есть подписную
книгу (после того как с великим трудом добыл ее) и контракт, и он мне категорически заявил, что я процесса бы не выиграл, если б
начал дело, и с меня все-таки присудили бы неустойку
в десять тысяч рублей.
И при мне
в Дерпте у Дондуковых (они были
в родстве с Пещуровыми) кто-то прочел вслух письмо Добролюбова — тогда уже известного критика, где он горько сожалеет о том, что вовремя не занялся иностранными языками, с грехом пополам читает французские
книги, а по-немецки
начинает заново учиться.
Как я сказал
в самом
начале этой главы, я не буду пересказывать здесь подробно все то, что вошло
в мою
книгу"Столицы мира".
Я уже сказал
в начале этой главы, что здесь,
в этих личных воспоминаниях, я не хочу повторяться и лишь кратко коснусь многого, что вошло
в мою
книгу"Столицы мира".
Как я сказал выше, редактор"Библиотеки"взял роман по нескольким главам, и он
начал печататься с января 1862 года. Первые две части тянулись весь этот год. Я писал его по кускам
в несколько глав, всю зиму и весну, до отъезда
в Нижний и
в деревню; продолжал работу и у себя на хуторе, продолжал ее опять и
в Петербурге и довел до конца вторую часть. Но
в январе 1863 года у меня еще не было почти ничего готово из третьей
книги — как я называл тогда части моего романа.
"Успех скандала", выпавший на долю"Жертвы вечерней", и строгая, но крайне тенденциозная рецензия"Отечественных записок"мало смущали меня. Издали все это не могло меня прямо задевать.
Книга была спасена, продавалась, и роман читался усердно и
в столицах и
в провинции. И далее,
в начале 70-х годов, по возвращении моем
в Россию, один петербургский книгопродавец купил у меня право нового издания, а потом роман вошел
в первое собрание моих сочинений, издания М.О.Вольфа, уже
в 80-х годах.
Путь этой
книги исходит из свободы
в самом
начале, а не приводит к свободе лишь
в конце.
Закончив объяснение урока, Авдиев раскрыл
книгу в новеньком изящном переплете и
начал читать таким простым голосом, точно продолжает самую обыденную беседу...
Первая
книга, которую я
начал читать по складам, а дочитал до конца уже довольно бегло, был роман польского писателя Коржениовского — произведение талантливое и написанное
в хорошем литературном тоне. Никто после этого не руководил выбором моего чтения, и одно время оно приняло пестрый, случайный, можно даже сказать, авантюристский характер.
Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила с твоей мамой
в этот собор и лепетала молитвы по старой
книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше:
в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез
в груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается
в душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена, сжимает перед собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь
в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!
Я
начинал уже считать себя выходящим из ребячьего возраста: чтение
книг, разговоры с матерью о предметах недетских, ее доверенность ко мне, ее слова, питавшие мое самолюбие: «Ты уже не маленький, ты все понимаешь; как ты об этом думаешь, друг мой?» — и тому подобные выражения, которыми мать,
в порывах нежности, уравнивала наши возрасты, обманывая самое себя, — эти слова возгордили меня, и я
начинал свысока посматривать на окружающих меня людей.
— Вот место замечательное, —
начал он, положив перед Лизою книжку, и, указывая костяным ножом на открытую страницу, заслонив ладонью рот, читал через Лизино плечо: «
В каждой цивилизованной стране число людей, занятых убыточными производствами или ничем не занятых, составляет, конечно, пропорцию более чем
в двадцать процентов сравнительно с числом хлебопашцев». Четыреста двадцать четвертая страница, — закончил он, закрывая
книгу, которую Лиза тотчас же взяла у него и стала молча перелистывать.
Словом, решено было основать тот «общественный дом»,
в котором Розанов встретил Лизу
в начале третьей
книги этого романа.
Пришедши
в свой небольшой кабинет, женевец запер дверь, вытащил из-под дивана свой пыльный чемоданчик, обтер его и
начал укладывать свои сокровища, с любовью пересматривая их; эти сокровища обличали как-то въявь всю бесконечную нежность этого человека: у него хранился бережно завернутый портфель; портфель этот, криво и косо сделанный, склеил для женевца двенадцатилетний Володя к Новому году, тайком от него, ночью; сверху он налепил выдранный из какой-то
книги портрет Вашингтона; далее у него хранился акварельный портрет четырнадцатилетнего Володи: он был нарисован с открытой шеей, загорелый, с пробивающейся мыслию
в глазах и с тем видом, полным упования, надежды, который у него сохранился еще лет на пять, а потом мелькал
в редкие минуты, как солнце
в Петербурге, как что-то прошедшее, не прилаживающееся ко всем прочим чертам; еще были у него серебряные математические инструменты, подаренные ему стариком дядей; его же огромная черепаховая табакерка, на которой было вытиснено изображение праздника при федерализации, принадлежавшая старику и лежавшая всегда возле него, — ее женевец купил после смерти старика у его камердинера.